Федор Лукьянов Федор Лукьянов Иран переиграл себя с ядерным оружием

Просто играть с возможностью ядерной программы – бессмысленно и опасно. Но если она рассматривается как незаменимый инструмент обеспечения политического выживания, ни ресурсов, ни сил жалеть нельзя. И надо быстро добиваться цели. Примеры Пакистана или КНДР показывают и пример, и цену.

0 комментариев
Тимур Шерзад Тимур Шерзад Как «Буря в пустыне» вызвала шторм на планете

35 лет назад, 28 февраля 1991 года, триумфом Вашингтона закончилась «Буря в пустыне» – масштабная военная кампания против саддамовского Ирака. Начался отсчет десятилетий однополярного мира.

9 комментариев
Дмитрий Губин Дмитрий Губин Как определить украинца

Кого можно считать украинцем и кто решает это в рамках своих полномочий? Казалось бы, на этот вопрос есть несколько простых ответов, но любой из них оказывается глупым.

49 комментариев
Сергей Миркин Сергей Миркин Кто стоит за атакой Залужного на Зеленского

Каждое из откровений Залужного в отдельности – это информационный удар по Зеленскому, а все вместе – мощная пропагандистская кампания. Сомнительно, что экс-главком решился на такую акцию без поддержки серьезных сил. Кто стоит за спиной Залужного?

4 комментария
4 ноября 2010, 11:00 • Авторские колонки

Андрей Архангельский: Царь Долдон

Сто лет назад, 7 ноября (по старому стилю), умер Лев Толстой, матрица русской литературы. Большинство людей боятся Толстого – из-за объема написанного им. Ниже будет показано, как перестать бояться Толстого и начать жить.

Я сознательно пишу о Толстом пораньше – потому что основной вал мероприятий к круглой дате придется на 20-е числа ноября (по новому стилю): там будут и фильмы, и телепрограммы, и пряничные ростовы с карениными, и президент-идеалист в Ясной Поляне, и премьер-рационалист с деньгами на нужды толстоведов – все будет. Я знаю, что большинство взрослых нормальных людей боятся Толстого – боятся количества написанного им, боятся объема: сказывается тяжелое наследие школы, где могут научить читать, но не могут научить любить. Собственно, в этой статье я хочу объяснить, почему Толстого не нужно бояться; что есть Толстой для толстоведов, для школьных учителей и для эксплуататоров духовности, для церковников и для государственников, но есть и Толстой для людей. Именно этот, человеческий Толстой – единственно наш, и понять и полюбить его не так уж и сложно.

Вот уже лет десять я люблю Толстого прочной любовью и убежден, что лучше Толстого нет писателя. Какой-нибудь психотерапевт из начитанных сказал бы, что я, будучи невротиком, подсознательно ищу в основательном языке психологическую опору, а Толстой ее дает, как мне кажется. И то, что я называю «успокаивает» по отношению к языку Толстого, говорит лишь о том, что я нахожусь в состоянии стресса и что мне вместо Толстого стоило бы почитать что-то вроде «Как перестать беспокоиться и начать жить». А социолог добавил бы, что тот, кто в юности пережил распад страны и смену социального строя, вокзалы с китайской едой и сумки с китайской одеждой, ищет в Толстом замену отца-государства – стабильного, прочного, предсказуемого.

Все это так, но Толстой выше любого анализа. «Анну Каренину», например, я читал в первый раз в тех самых электричках 1990-х, заедая чтение домашней котлетой (на страницах книги до сих пор остался едва заметный след), и не испытывал никаких особенных чувств: жизнь реальная пугала, это да, но жизнь книжная вовсе не казалась удачной альтернативой. Толстого вообще понимаешь «потом» – после того как слегка напрыгаешься и набегаешься по жизни.

Русский ум не настроен воспринимать мир как схему – ему нужно все смешать, наговорить кучу слов, ничего не понять – и только тогда понять: задним умом, случайно, вопреки – но окончательно и все

Чтобы описать удовольствие от Толстого, на ум приходят сравнения, связанные с едой, – а такое удовольствие понятно только взрослому: чувство сытости, ощущение круглой радости, физического счастья – и как после обильного вкушения кажется, что уже никогда не проголодаешься, так и тут возникает чувство, что, кроме Толстого, никакой писатель уже не нужен. Еще манера Толстого напоминает бубнеж близкого родственника: в юности это раздражает – все эти дедушки-бабушки, тети-дяди, а потом, когда столкнешься с одиночеством, а родственников многих уже и нет, и хотел бы, страстно желал, чтобы кто-то вот так побубнил рядом, не требуя даже внимания, а нет никого, и понимаешь, что уж не будет.

Словом, полюбить Толстого можно, только повзрослев: эта манера – с километровыми предложениями, бесконечными «чтобы», «что» и «оттого, что» – родилась из пристрастия Толстого с юности вести дневник, ежедневно анализировать и объяснять себя. Но позднее манера Толстого напоминает уже не разговор с собой, а с каким-то очень близким человеком – с женой, например, которую воспринимаешь как второе я: женщины часто называют это состояние «я для тебя как мебель», но на самом деле это проявление высшей степени мужского доверия, растворение в партнере.

Итак, это напоминает разговор с женой. Жена не очень хорошо себя чувствует, раздражена и к тому же с утра задумалась о том, любит она своего мужа по-прежнему или уже не так, как прежде, – и сидит на диване с таким напряженным лицом, и отпускает едкие замечания по любому поводу. Внутренне готовый к такой ситуации муж – не без тайного желания даже немного позлить жену своей невозмутимостью, поскольку хорошо знает все ее состояния, их причины и последствия, – он же писатель Лев Толстой, бог – начинает намеренно подробно, медленно и скучно пересказывать какой-то заурядный эпизод из жизни. Желая тем самым напомнить о суровой рутине жизни, которую, тем не менее, нужно принять, если не хочешь сойти с ума раньше времени.

– Ну вот, – говорит муж. – Я уже рассказывал тебе о графе N. Будучи человеком собранным и уверенным в себе, N. ничуть не сомневался, что на ближайшем заседании в Сенате он сумеет представить свое видение земельного вопроса и показать одновременно, что никому этот вопрос так невозможно представить, во всей его полноте, как ему, чтобы все в результате поняли, что именно ему, графу N., и следует поручить это дело и что, если ему его доверят, порукой тому будет всем известная порядочность и щепетильность N., а также его умение поспешать не торопясь...

– Лева, – перебивает его жена, допустим, Соня (представим, хотя это трудно вообразить, что именно так она ему и отвечает). – Ты еще ничего не сказал, а уже полчаса бубнишь. Он на заседание едет в Сенат, так? И что дальше?

– Так вот, – продолжает, ничуть не смущаясь, муж. – Степан Петрович N. намеренно задержал даже день решающего заседания, чтобы земельный вопрос дискутировался в Сенате именно в присутствии его злейшего врага и оппонента князя Приживальцева, который к этому дню, как он знал, уже вернется из поездки по южным губерниям и будет готов вступить в ним в яростную полемику, – Степан Петрович хотел тем самым показать, что вовсе не боится даже résistance opiniâtre и что даже присутствие злейшего врага, о чем знали, конечно же, и все окружающие...

– Лева!!! – срывается опять жена. – Ты не можешь это в двух словах сказать, тут же все ясно!.. Этот Степан Петрович – крутой чел и никого не боится! Зачем ты так подробно! Так что было в Сенате?

Словом, полюбить Толстого можно, только повзрослев: эта манера – с километровыми предложениями, бесконечными «чтобы», «что» и «оттого, что» – родилась из пристрастия Толстого с юности вести дневник, ежедневно анализировать и объяснять себя (Фото: wikipedia.org)

– Для себя же Степан Петрович решил, – говорит муж, не меняясь в лице, – что накануне заседания встанет пораньше и побродит по саду – и во время этой прогулки обдумает свои тезисы еще раз, как и возможные доводы оппонентов. Но с утра в день заседания ему нездоровилось, и он решил ограничиться ходьбой по дому. С тем непроницаемым лицом, с каким обычно его привыкли видеть домашние и прислуга, хотя и несколько более отрешенным, без привычной деловитости, как ему самому казалось, он походил у себя наверху, затем спустился в гостиную, побродил там, внеся тем самым расстройство в привычное течение утра, породив оживленную суету слуг и смущение, которое при встрече ему выказывали, впрочем, выказывали несколько намеренно, о чем он тут же догадался. Степан Петрович вдруг почувствовал себя совершенно одиноким и лишним в этом доме...

– Лева, он на заседание хоть когда-нибудь вообще поедет, а? – опять обрывает его жена. – Или он так и будет ходить по дому вместо заседания?

– ...Почувствовав, что эта опустошенность, однако, приятно оттеняет будущий накал полемики по земельному вопросу, Степан Петрович сделал еще два десятка пружинящих и совершенно бессмысленных шагов по гостиной и поднялся к себе в кабинет, где прилег на кушетку. Вдруг он вспомнил свой разговор о княгине Вяземской с ее двоюродным племянником, которого Степану Петровичу представили в прошлый четверг. Незначительность его размышлений о родне, чего он и добивался сознательно, чтобы не думать о заседании в Сенате, о чем он накануне, как он убедился этим утром, успел передумать довольно, сделала внезапно так, что на миг ему показалось бесконечно скучным ехать на заседание в Сенат, спорить там и вообще ехать куда-либо, и подниматься с постели, и что вся эта затея не принесла ничего хорошего, и он зря встал так рано...

– ЛЕВА! – кричит уже жена. – Короче! Ты уже достал! Ведь уже понятно, что на заседании все пойдет не так, как задумал Степан Петрович, а как-то иначе! Что не пройдет его план по земельному вопросу, так хорошо продуманный! Я не такая дура, как ты думаешь! Зачем ты все по сто раз объясняешь!

Так или примерно так работает манера Толстого: он – муж, а мы, его читатели, – жена Соня, которая постоянно торопит и просит побыстрее объяснить, в чем суть. Толстой намеренно никуда не спешит, нагромождает околичности, ходит вокруг да около – именно для того, чтобы читатель сам обо всем догадался раньше, чем ему об этом расскажут. Если бы читателю объяснять напрямую, он ни черта бы не понял, почему не получилось, допустим, у Степана Петровича, – потому что поди объясни, почему в жизни нет никакой логики даже в самых важных вопросах и любая мелочь может сыграть роковую роль. Зато когда тебе говорят об этом так – косвенно, вскользь и как бы вообще не о том, – тогда ты сам все понимаешь, и даже больше того, и тебе кажется, что ты – умный, а Толстой – многословный.

Потом находишь в этой монотонности еще и приятность, и тебе даже кажется, что долдонство и бубнеж составляют какое-то волшебное, необъяснимое условие этого понимания. А потом, уже привыкнув к этой манере, мы обращаемся к Толстому как к параллельной жизни, в простоте и непритязательности которой вдруг открываются глубины и тайны, и мы не понимаем, почему без помощи Толстого этого эффекта достичь не получается. И, наконец, мы хотим читать Толстого уже из-за одной этой иллюзии всепонимания, чтобы утонуть и забыться в этих сложноподчиненных предложениях жизни.

Взять хотя бы эпилог к «Войне и миру»: несмотря на весь его космический замах, там нет никакого особенного открытия. Ну вот, как пишет Толстой, бывают моменты в истории, когда народы вдруг взяли ружья и пошли убивать друг друга, а бывает, что им это надоедает, – и тогда война заканчивается, а вовсе не потому, что полководец такой-то решительно атаковал на правом фланге или от императора такого-то фортуна отвернулась. И это все – на девятнадцати страницах, и эта мысль кружится и так, и эдак, по кругу, бубнит – но в какой-то момент понимаешь что-то, что невозможно описать словами и что вовсе не следует из смысла сказанного. Это и есть Толстой.

Эта манера Толстого и есть тот специфический русский взгляд, национальный способ понимания мира, который так часто приводит в бешенство здравомыслящих, как им кажется, менеджеров. Если пытаться понять этот бубнеж напрямую, то есть отыскать в нем логику и смысл, то вы решите, что говорящий – идиот и словоблуд. Чтобы понять, о чем это, нужно впасть в транс, настроиться на долгий подробный рассказ о чем угодно, с психологическими наблюдениями и отступлениями говорящего по всем вопросам, включая земельный. Но если вдруг вам удастся раствориться в этом плетении словесных кружев, если вдруг вам удастся погрузиться в это полностью и думать о чем-нибудь своем, тогда только вы и поймете, в чем суть, смысл, замысел, и даже про земельный вопрос все поймете. И тогда ты и сам становишься, как Лев Толстой – большой и умный, который прочел и Канта, и Кьеркегора, и Гегеля, но ничего не понял о том, зачем и как жить, а понял только, когда наблюдал за крестьянскими детьми, играющими в лапту.

Русский ум не настроен воспринимать мир как схему – ему нужно заболтать любое дело, перемешать, наговорить или намолчать кучу слов, ничего не понять – и только тогда понять: задним умом, случайно, вопреки, вскользь, в борще, в компоте – но окончательно и все.

Именно поэтому Толстой и есть матрица русской литературы, которую он, уходя, забрал с собой – сто лет назад, по старому стилю, а никто, как водится, ничего не понял.