Игорь Переверзев Игорь Переверзев Зачем в Средней Азии любезно принимали Кэмерона

Эмиссары приезжают и уезжают. Встречают их в Средней Азии гостеприимно. Потому что в местных обычаях встречать гостеприимно даже врагов. Угрожать эмиссарам в действительности есть чем. Но без России региону не обойтись.

10 комментариев
Сергей Худиев Сергей Худиев Виктор Орбан провозгласил крах либеральной гегемонии

Любой глобальный проект через какое-то время начинает разваливаться. Оно и к лучшему – глобальной диктатуры нам еще не хватало. Мир суверенных наций, о котором говорит Орбан, определенно не будет раем – но он не будет и прогрессивно-либеральной антиутопией, которая даже на ранних стадиях выглядит довольно жутко.

5 комментариев
Игорь Перминов Игорь Перминов Почему болгар не любят в Евросоюзе

По числу сторонников России Болгария уступает разве что Сербии. При этом властные структуры, захваченные несколькими партиями евроатлантической направленности, регулярно отмечаются злобными выпадами против Российской Федерации.

4 комментария
5 мая 2008, 15:00 • Авторские колонки

Андрей Архангельский: Девятая немота

Андрей Архангельский: Девятая немота

9 мая каждого года я бегу от телевизора, от радио, вообще с улицы – потому, что во всем праздновании главного нашего праздника столько фальши и бесчеловечья, что просто стыдно.

За 63 года мы так и не научились говорить о войне на языке, который бы соответствовал масштабу трагедии и победы. Пять там или шесть миллионов георгиевских ленточек роздано в прошлом году – хорошо! Они означают, по общему мнению, «я помню, я горжусь».

Это очень в духе времени – короткий, емкий мессидж, который должен не к мысли побуждать, а к согласию пользователя. И вполне в рамках традиции – у нас что патриотическая идея, что национальная – так уж выходит – апеллирует всегда не к разуму, а к определенному состоянию типа транса: не понимать, а помнить или, например, верить.

Я и сам русский, и тоже иногда чувствую в себе эту потребность в мистическом зависании, и понимаю, что это иногда сильнее меня – это кровь, так сказать, – но, именно осознавая это, нужно уметь эту русскую крону в себе утишить, перефразируя философа Ивана Ильина. Потому что эта манера – верить или помнить без малейших апелляций к разуму – меня с какого-то момента перестала устраивать.

Ленточка удачно соединяет в себе дореволюционный символ - и чудный современный минимализм рекламных компаний мобильной связи

Эти ленточки, конечно, могли появиться только в России конца нулевых – и это по-своему ловкая придумка, но она поражает рекламной своей упрощенностью, где форма подменяет содержание и призвана угодить как можно большему числу потребителей.

Ленточка удачно соединяет в себе дореволюционный символ – и чудный современный минимализм рекламных кампаний мобильной связи. Нечто ни к чему не обязывающее, но при этом напоминающее о том, что все уже купили, а ты еще нет. Ленточка универсальна и символична; она удобна в обращении, настаивает на своем якобы интернациональном и внесословном характере.

Такие штуки – они действительно, без дураков выполняют объединительную функцию. А где-нибудь в Латвии или на Западной Украине носить их – для этого даже гражданское мужество надо иметь, стало быть, в ленточках этих есть даже здоровая энергия сопротивления, и это автору даже нравится. Другое дело, что такого качества символы объединения присущи скорее какому-нибудь патриархальному обществу – но никак не постиндустриальному, где каждый по определению обладает собственной ответственностью и памятью.

Кто-то из поэтов, Кибиров, кажется, писал, что ему необязательно вешать на себя ленточку, чтобы помнить о войне – он и так о ней помнит. Вот и я всегда о войне помнил, а ленточки эти – памятка, а не память. Это знак – а знаками изъясняются те, кому не хватает не столько памяти даже, сколько языка.

Степень сознательности общества определяется разработанностью языка: чем совершеннее общество, чем более глубокие и сложные эмоции и смыслы оно способно выражать. У нас до сих пор нет индивидуального и сложного языка, при помощи которого мы могли бы говорить о той войне – так, чтобы это было актуально, но при этом вызывало бы живые эмоции, сочувствие.

Это означает, что страна за 60 лет так и не научилась описывать самое трагическое событие своей истории. То, что невозможно описать, не существует – в том числе и в памяти. Поэтому и стала возможна такая абсурдная ситуация – когда о событии, которое предопределило и нашу жизнь, и десятков поколений наперед, – мы ничего от себя, лично сказать не можем и вешаем ленточки – как немые.

Ленточка универсальна и символична, она удобна в обращении (фото: ИТАР–ТАСС)
Ленточка универсальна и символична, она удобна в обращении (фото: ИТАР–ТАСС)
Это произошло потому, что язык «памяти о войне» изначально формировался не самим народом – а государством, его бюрократией. Государство еще при Сталине приватизировало это право, взяло на себя исключительную функцию говорения о войне – а любое государство, что бы оно ни говорило, говорит всегда о себе.

Имея же в распоряжении только этот нехитрый язык, предложенный государством («народ-победитель», «навеки в сердцах», «не изгладится из памяти подвиг героев-панфиловцев», а для выражения совсем уж интимных чувств – стихи Симонова или Суркова) своего собственного отношения к войне ты просто не можешь выразить. Потому настоящей памяти и нет, и мы обязаны этим языку советской пропаганды – который складывался с 1945 по 1985, пережил немоту в 90-е годы и постепенно опять возвращается в наш обиход в течение последних десяти лет.

В виде шоу, где Газманов со свойственным ему задором поет «патаму-патамушта мы пилоты»; фильмов, где повсюду актер Галкин играет одного и того же боевого лейтенанта с хитрецой; плакатов «Враг будет разбит, победа будет за нами» на обменных ларьках; наконец, портретов выдающихся полководцев войны (среди них Ворошилов и Буденный) – вдоль дорог.

Таким образом, нам предлагают «помнить» не саму войну, а одну из ее официальных версий – с Галкиным, Газмановым и Буденным (прекрасная компания), которая, в свою очередь, является немного отредактированной версией образца конца 70-х годов – со Львом Лещенко, маршалом Гречко и Малой землей (теперь вместо нее – Ленинград). Но в чем главный ужас этого языка? В том, что его безликость и бесчеловечность вызывает в народе не патриотические чувства, а прямо противоположные: цинизм и равнодушие.

Мы это уже проходили: я помню, какую это в середине 80-х вызывало скуку – все эти ветераны по разнарядке, казенные уроки мужества, все эти телевизионные толковища – «и во-о-о-ознаменование», «народ-воин, народ-труженик», «не изгладится из памяти» – это ж надо таким языком говорить о величайшей трагедии! И естественно, что вместо ожидаемого уважения и памяти возникал цинизм, черные стишки: «дети в подвале играли в гестапо, зверски замучен сантехник Потапов».

И это всё не оттого, что такие уж мы ублюдки – а потому, что фальшивую интонацию подсознательно хочется смыть, и еще потому, что тема фашизма, табуированная, вызывала больший интерес, чем все эти многотомные бронзовые словеса. Язык советской пропаганды именно и вызывал это отторжение и равнодушие к теме войны. Но штука вся в том, что советское государство подлинной памяти о войне и не хотело – потому что правда о войне была страшнее всякой лжи.

Заменой этой памяти и стала «война юбилейная» – которую мы, в сущности, до сих пор и видим по телевизору в дни побед: картонная, концертная «война», с растуманами, с колодками орденскими крупным планом и ужином у президента – для тех, кому повезло больше всех.

Главный парадокс: при наличии в стране до сих пор тысяч ветеранов – живых свидетелей войны! – они сами в первую очередь говорят о войне так: «В составе ордена Красного Знамени 1144-го гвардейского стрелкового полка прошли мы с боями от излучины Дона до Праги». Я в этот момент испытываю жгучее чувство обиды за них и ненависти – к телевизионщикам. «Ты, б…, хоть что-то по-человечески спроси», – хочется крикнуть очередному корреспонденту. При этом, однако, я вспоминаю, что мой родной дед, который прошел от Сталинграда до Праги, говорил во время официальных встреч точно так же – притом что был учителем русской литературы и при случае мог изъясняться вполне художественно (необязательно литературно).

Скорее всего, тут вот что: им, «ветеранам ВОВ», запрещалось в течение всего послевоенного времени не только говорить, но и думать о войне по-своему. Лично. Из-за этого абсурда мы лишены главного – выраженной в слове правды о войне от самих участников войны, которые рассказывать о ней не умеют. Их отучили. Лишили единственного, что у них было, – способности и права говорить о пережитом собственным языком. И дали им взамен этот язык брежневских борзописцев, язык бюрократии, язык выплат и льгот ветеранам.

Ну, а нам, в свою очередь, тоже искривляли зрение: например, с брежневских времен приучали к линейному, плоскому – а не объемному, глубинному и ценностному восприятию войны. Война как движение из пункта А в пункт Б, как в песне поется: «с боем взяли город Брест… Мин-скааа-яяя улица, по городу идет»; война навязывалась нам как череда перемещений людских масс, оборон героических и наступлений. В то время как правда о войне – это прежде всего трагедия отдельного человека, абсолютный хаос, нелепость смерти и не осознаваемые до сих пор масштабы этой нелепости.

Война как индивидуальное потрясение для человека у нас никогда почти и не рассматривалась – несмотря на аллеи героев в каждом городе. Оба моих двоюродных деда погибли на войне.

Один воевал в тяжелом танковом полку, но был лейтенантом техслужбы; в списке боевых потерь их полка за тот день (его можно увидеть благодаря электронной версии военного архива МО в Подольске) – еще 27 человек. В графе «причина выбытия» у всех стоит: «сгорел, сгорел, сгорел» и только у моего деда – «убит». И со всей чудовищной ясностью вдруг понимаешь, что «убит» – это еще не худший вариант для танкиста на той войне. Для танкиста это еще везение – что убит, а не сгорел, потому что хотя бы есть что хоронить; а от его однополчан вообще ничего не осталось, даже шлемофона.

Зная всё это – можно ли передоверить память о войне георгиевской ленточке?.. Нам до сих пор почему-то не рассказали, что главной мотивацией на той войне была не абстрактная «любовь к родине», а в первую очередь чувство мести за убитых немцем родных и близких – чувство мести такой силы, что перестают работать даже инстинкты самосохранения.

Это утверждает и военный историк Марк Солонин – который считает, что до 1942 года была одна война, а после началась именно «отечественная»; потому что поняли, что Гитлер оказался еще хуже Сталина, и стали воевать не за «усатого», а за себя. И вот это – животное, сверхчеловеческое стремление убить убийцу – оно у нас в даже в литературе почти не описано; потому что о войне приказано было писать и говорить с назначенным сверху, в данном случае – фальшивым, абстрактным гуманизмом. Но на таком языке правду о войне рассказать невозможно.

Если бы война была описана именно живым, дымящимся языком (хотя бы как у Астафьева, как у Алеся Адамовича) – тогда на протяжении поколений она воспринималась бы с неотступным ощущением ужаса и правды – а значит, трогала бы сердца. Говорить же о войне так, как мы говорим о ней сегодня – при помощи плясок на Красной площади и гламурных сериалов, которые являются плохой копией даже с военных фильмов 1970-х годов, – так память об этой войне и уйдет скоро вся в небытие, и никакие ленточки не помогут.

..............