В филейной части белокаменной Москвы: радости и гадости лицейских братств

@ из личного архива

19 сентября 2016, 14:00 Мнение

В филейной части белокаменной Москвы: радости и гадости лицейских братств

Сразу скажу: колмогоровский интернат я оканчивала в 1996 году, в самый разгар переговоров с чеченскими сепаратистами, в самый канун переизбрания Ельцина на второй срок. Время было трудное, мутное, голодное и жуткое.

Галина Гужвина Галина Гужвина

преподаватель математики в Политехническом институте (Ecole Centrale) г. Лиона, Франция

Сразу скажу: колмогоровский интернат я оканчивала в 1996 году, в самый разгар переговоров с чеченскими сепаратистами, в самый канун переизбрания Ельцина на второй срок. Время было трудное, мутное, голодное и жуткое, и для прославленных школ в том числе, а потому мое восприятие учебы там замызгано, конечно же, замызгано слякотью подлой эпохи.

Помнят выпускники моих лет по какой-то парадоксальной избирательности памяти не тех учителей

Мы все тогда, учителя и ученики, жались друг к другу в трех кубиках на Кременчугской, как в некоем оазисе разума и света посреди сгущающихся сумерек, и тем отчаяннее жили нашей внутренней жизнью, чем страшнее и непригляднее была жизнь внешняя.

Радостей от этой внутренней жизни мы пытались брать по максимуму: в школе не прекращались КВНы, турниры «Что? Где? Когда?», спектакли и конкурсы бардовской песни, дни Святого Патрика и Святого Валентина, дискотеки и бурные подростковые романы.

Москвичи наряду с интернатскими, преподаватели наряду со школьниками толклись в корпусах у Сетуни с утра до ночи и с ночи до утра, и все утопало в каком-то злом и веселом, лихом и тоскливом, бездумном и мрачном угаре.

Собственно учебный процесс – все еще колмогоровско-кикоинский, традиционный, с математикой-физикой на уровне первых курсов вузов, практикумами в лабораториях МГУ, кружками по решению олимпиадных задач, турнирами юных физиков, историей Античности, историей Отечества и латынью – шел как-то скромно, как-то маргинально, как-то на заднем плане.

Главным для подавляющего большинства был, конечно, не он, и школьными звездами были, конечно, не редкие олимпиадники-международники, затесавшиеся в школу по инерции десятилетий – их и имен практически никто не знал.

Знали весельчаков, балагуров, умеющих взять гитару да сбацать «Мамочку» на мотив Yesterday или «Мой фантом, как пуля, быстрый, в небе голубом и чистом смело набирает высоту». Под гитару, а не над книжками, и просиживали вечера напролет. Зная, конечно, зная, что не пропадем: на профильные факультеты МГУ в те времена из СУНЦ брали без экзаменов, по рекомендациям.

У меня до сих пор не получается равнодушно, без зуда поруганной справедливости воспринимать это по любым меркам жирное конкурентное преимущество, дававшееся по одному факту принадлежности к школе.

Наш набор был объективно слаб: у приемной комиссии банально не было денег проездиться, как завещал Колмогоров, по России и набрать действительно лучших студентов, большая часть мест была занята абитуриентами из Московской области, часто не бывшими из лучших даже в своих родных, не самых сильных школах.

Для примера: в моем, химическом, классе за два года обучения (10–11-й классы) не было ни одного не просто призера – дипломника даже городской олимпиады по химии, не говоря уже о всероссийской. Ровно половина класса провалила как предварительные, так и официальные, июльские, вступительные экзамены на химфак МГУ.

Однако в результате на химфаке оказались все – по рекомендациям, выданным таки заведующим кафедры химии в СУНЦ, который не мог, совершенно не мог не порадеть родному человечку, тогда как мне знакомы люди, куда более ярко выступавшие на региональных олимпиадах и куда меньше баллов не добравшие на вступительных, которые пролетели мимо МГУ.

И никакой коррупционно-взяточнической подоплеки там, конечно, не было и тени: все делалось по доброте душевной, по невозможности сдать своих детушек, чтоб тараканище внешнего мира их за ужином скушало.

Удивительно, но эта доброта, давшая многим не вполне заслуженные путевки в успешную, безбедную жизнь, практически ни в ком не снискала ни сколько-нибудь выраженной благодарности, ни ясных оценок.

Она просто забылась, растворилась в воздухе: через много лет одна из облагодетельствованных одноклассниц, живущая в Америке, трудящаяся в одной из нефтяных компаний, в ответ на сообщение о смерти того самого заведующего кафедрой во время аномальной московской летней жары десятого года не нашла иных слов, кроме равнодушного «ну, он пил...».

Нет, он не пил. А даже если бы и пил, без его помощи не было бы ни университета, ни нефтяной компании, ни Америки. Не помнит, не хочет помнить...

Вообще помнят выпускники моих лет по какой-то парадоксальной избирательности памяти не тех учителей – а их было очень много, страшно много, особенно если принять во внимание нищету тогдашних учительских зарплат! – что честно вкладывались, и без халтуры готовились к занятиям, и тянули нас вверх подчас ценой собственного здоровья (сердечный приступ пережил учитель физики Спажакин Владимир Анатольевич, через неделю после перелома ноги вышел на работу учитель истории Отечества Орлов Александр Сергеевич, тяжеленные сумки с собственными Плутархами и «Илиадами» возила для нас через всю Москву учитель истории Античности Бобровникова Татьяна Андреевна).

Нет, помнятся всем почему-то исключительно яркие харизматики.

Действительно, организм школы, ее самозамкнутость, ее имитативная семейственность, ее благополучная приподнятость над житейским морем, а также разнообразие ее внеурочной жизни создавало для харизматиков из учителей, а еще больше – для занятых делами собственно интерната воспитателей, прекрасную питательную среду.

Походы, поездки, и особенно комнатные посиделки дотемна ткали канву тонкой задушевности, разных, а оттого остро волнительных степеней близости, нюансированных взаимозависимостей.

Индоктринировались исходящим из учительских уст не просто охотно – страстно, наизусть заучивали Юлия Кима: «Ах, правое русское слово! Луч света в кромешной ночи! Пусть будет повсюду хреново, но все же ты вечно звучи!», рыдали над его судьбой (хотя, казалось бы, чего уж там особенно-то трагичного), забывая о собственных бьющихся как рыба об лед в этот самый момент родителях где-нибудь в Электростали или Старом Осколе и немалой роли собственно Кима и иже с ним в таком кульбите родительской судьбы.

Эта индоктринированность оказалась удивительно живуча: выпускники и через двадцать лет склонны были оправдывать существование своей школы хотя бы тем, что, получив в ней образование, можно уехать на Запад.

Действительно, и спасти захочешь друга, да не выдумаешь как. Спасает только то, что в массачусетсах о наших ФМШ знают все еще немного. Да и незачем им знать.

..............